Ирина Кнорринг - Повесть из собственной жизни: [дневник]: в 2-х томах, том 1
Но я опять пишу совсем не то, что хочу.
28 апреля 1923. Суббота
В церковь сегодня не пошла. Надо признаться, что, в конце концов, я — неверующий человек. Т. е. я не верю в то, что проповедует о. Спасский; и не верю, может быть, именно потому, что он сам не верит; потому что я чувствую фальшь в его красивых и блестящих по внешности проповедях. То, что он говорит, меня не трогает и ни в чем не убеждает; вероятно, потому, что он сам не верит в то, что проповедует. Я не верю в те истины и догматы, которыми он играет; я не верю в бессмертие души. Я люблю церковь совсем не с той стороны, с которой ее старается выставить Спасский. Вовсе не обрядность и не символика трогают меня, а то хорошее, доброе настроение, которое иногда создается там и которое мне дорого. Я иногда молюсь и даже искренно. Но молитва никогда не дает мне успокоения; очевидно, потому, что я не умею верить. Последнее время меня не тянет в церковь; может быть, потому, что я стала глубже чувствовать свое безверие.
Сегодня после всенощной была лекция «О душе и ее бессмертии». Я не пошла: все равно не убедит. Да я и не люблю этих т<ак> наз<ываемых> «собеседований»: кричит на весь Сфаят, стучит палкой, машет тростью. Я слушала один раз «О дьяволе»: говорил анекдоты и легенды, подтверждал цитатами из новой литературы, ввел политику. Как-то все это нехорошо. Во время всенощной ходила по комнате из угла в угол. Я люблю оставаться одна, но за последние дни не могу найти себе дела, хотя дела выше головы. Но не могу никак сосредоточить мысль на Дон-Кихоте или тангенсе с котангенсом. Я ходила из угла в угол и считала шаги: умещается девять маленьких шагов. Мысли у меня не было как-то никакой. Я думала только о том, что назавтра Ирина Насонова пригласила меня к себе на именины; значит маловероятное, мечтаемое свидание с Лисневским стало еще невероятнее. Что он и кто он? Как мне понять его странное отношение ко мне, это игнорирование и умышленное незамечание меня; а с другой стороны, его внимание на последней прогулке, едва уловимые полуфразы и полуслова? Но мне все равно, что это значит. Мне только хочется, чтобы он меня понял.
29 апреля 1923. Воскресенье
Была у Ируси на именинах. Днем на «чае» было довольно скучно, была вся детвора, а старшие держались как-то поодаль. После чая отделилась небольшая группа, и пошли гулять под рожковое дерево. Из старших были только я и Павлик Щуров. Сидим, играем, вдруг вижу — идет Лисневский. Я не знаю, каким образом он очутился тут, очевидно, искал Щурова, но потом остался и играл с нами и, может быть, были и другие цели. Несколько незначащих и многозначительных слов, — и я опять потеряла равновесие. Не с внешней стороны, конечно. Наоборот, я держалась очень естественно и просто, но каждый мускул во мне был напряжен, именно потому, что нужно было быть как можно проще. Конечно, тут отчасти была и рисовка. Я кокетничать не умею, но рисуюсь совершенно непроизвольно, надо сознаться — часто.
Мне кажется, что Коля хотел меня еще видеть сегодня после ужина, это было ясно как-то само собой, мы с ним даже не простились. Я ждала, что он придет вечером, тем более что он не пошел с батальоном, а остался на вечер в Сфаяте, и я, быть может, очень глупо сделала, что пошла к Насоновым. Он, конечно, видел это из столовой барака. Вечером, у Насоновых, кто-то постучал в дверь и, не входя в комнату, попросил кадета Щурова. На вопросы, кто это был, Павлик сказал: «Коля Лисневский». Мне почему-то его тогда жалко стало.
30 апреля 1923. Понедельник
Как-то выбилась из колеи. Ничего у меня не ладится, да и ни за что не могу приняться, как следует. И никто не видит, что на душе у меня то, что для меня сейчас важнее всех Гамлетов, Толстых и Достоевских. Мне все кажется теперь мелким и ненужным. Экзамен? Что экзамен! И через год еще успею сдать экзамен, а вот в другом отношении время теряется непоправимо. Ведь скоро Коля кончает, и его больше не будет здесь. А ведь он мог бы быть мне близким, ведь он тоже одинок, теперь мне это ясно; очевидно, м<ада>м Калинович им не очень-то дорожит, а я ничего не могу сделать. Господи, помоги, научи!
Сейчас у нас в семье тяжело (да, впрочем, у нас всегда тяжелая атмосфера). Вели сейчас разговоры о долге в кооператив в 90 фр<анков>, о том, что нет работы, что живем мерзко и голодно и т. д. Все расстроились, рассорились, разошлись по углам с опущенной головой. Весь вечер молчали. «Какие мы все жалкие», — сказала Мамочка, когда немножко успокоилась. «Да, но каждый по-своему», — хотелось мне добавить.
2 мая 1923. Среда
Сегодня у меня на глазах раздавило колесом кабриолета котенка. Я как сейчас вижу этот маленький рыженький комочек, который так беспомощно и доверчиво ласкался о колесо, и вдруг это колесо зашевелилось, я вскрикнула и отвернулась. И это все. Но на весь день остался какой-то неприятный осадок. Оттого ли, что это произошло у меня на глазах или просто мне жаль это маленькое несчастное существо, — не знаю, но мне неприятно вспоминать об огромном колесе кабриолета и маленьком комочке около него.
Сейчас, вечером, у меня какое-то тяжелое настроение. Я не знаю, отчего вдруг оно у меня появилось в такой форме. Папа-Коля читал брошюру «Русская школа за рубежом»,[273] где говорится о школах в балканских странах. Некоторые места он читал вслух. И мне вдруг сделалось досадно, что есть еще где-то школы, кроме нашего Кебира, и все у них поставлено лучше, чем у нас: и занятия, и дисциплина без всяких наказаний, и самый урок. Лучше, как-то свежее, серьезнее, «настоящее», если бы можно было так выразиться. И то, что все это далеко, а у нас — гниль и болото, мне стало больно; может быть, именно потому, что я, несмотря на все проклятья, люблю нашу жизнь. Я теперь поняла, что люблю Сфаят, и кадет, и всех нас, хотя и подлых и устарелых, но несчастных. И мне неприятно, что все мы живем «не по-настоящему», что где-то, вне нас, есть другая, более здоровая жизнь. Значит все, и я, и Коля, и все, кто мало-мальски симпатичен, мы загниваем в болоте, но я все сильнее чувствую, как мне теперь стало близко и дорого это болото! Я теперь живу сама собой и тем, что меня волнует, и мне неприятно знать, что за моим горизонтом есть еще что-то более широкое, непостижимое и лучшее. Я не умею выразить словами то, что сейчас чувствую, и у меня выходит что-то непонятное. Может быть, все это можно выразить несколько проще: мне неприятно, что Лисневский тоже гнилой «болотный чертик», по выражению Блока, неизлечимый, отживающий и ненужный в жизни человек. Я тоже буду такая. Но у меня хоть есть стремления вылезти отсюда, а он уже совсем пропитался гнилью и любуется ей. Правда, он не может быть другим, живя здесь, но жизнь окончательно искалечит его.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});